— Забудь! — с той же нетерпеливой категоричностью вернул он меня к реальности.
Имея, конечно, в виду мою дипломную работу. Вернее, ее тему, которую он и предлагал мне забыть. Желательно — на следующий же день после ее блестящей, чего скрывать, защиты.
— Надо быть реалистом, — сказал Казаку, прижав усы верхней губой к носу, — переключайся на историю румын.
Он, как всегда, был прав. Рассчитывать на то, что в Молдавии кого–то заинтересует становление советской политической системы в первые годы власти большевиков — а дипломную с таким названием я добросовестно писал последние два курса университета, — мог только один человек.
Тот, кто умудряется обходить стоящие на пути пьедесталы.
Совет Казаку разбивал мою мечту вдребезги, придавая ей вид, который она видимо, давно заслуживала — поверженной иллюзии. А вернее — созданного мной для себя же миража. А заодно возрождал перспективы, о которых я как–то не задумывался. Аспирантура, кандидатская диссертация и полная похожих друг на друга статей, грантов и конференций жизнь молдавского историка. Лучшего историка, прикидывал я, соблюдая опять же, элементарную объективность.
— Никому это здесь не надо, — с ударением на «здесь» произнес Казаку, когда я все же попытался, уже рассчитывая на отрицательный ответ, вернуться к идее продолжения университетского исследования после получения диплома.
Между прочим, развитие темы «не здесь» тоже было вариантом. Я даже отправил документы на поступление в магистратуру претендующего на статус общеевропейского университета в Будапеште, как вдруг — уже два месяца как я был дипломированным специалистом — на моем пути вновь возник человек с усами Молотова. Он явно еще прибавил в весе, и казалось, что под одеждой у него то и дело вздуваются пузыри. Теперь он если и напоминал Геринга, то совершенно безнадежного, перед загадочным недугом которого — вздувающими организм газами — капитулировали все медицинские светила Третьего рейха.
Я столкнулся с ним в вестибюле первого этажа университета, куда заходил пару раз в неделю, успокаивая себя тем, что, встревоженная моим отсутствием молдавская историческая наука может не на шутку запаниковать. Со стороны могло показаться, что огромный Казаку загораживает мне путь, как мужественный охранник щуплому — а они почему–то всегда словно недоедают — террористу.
Должен сказать, что мне не показалось. Ну, то, что он не давал мне пройти. Дорога на Будапешт, подозреваю, не самая худшая, была для меня закрыта.
Очередная с блеском обойденная вершина.
После разговора с Казаку — он словно дожидался меня в вестибюле — иллюзии вновь заняли в моей голове свое привычное место. Место планов на далекое и небесспорное будущее.
— Наука — это замечательно, — пропыхтел завкафедры, — но только на сытый желудок.
В его устах, что и говорить, это прозвучало убедительно. Скорее всего, поэтому, а вовсе не из–за родителей, умудрявшихся на протяжении двадцати двух лет отвлекать меня, как младенца от кровавых телевизионных сцен, от жизненных трудностей — скучная формулировка, загораживающая наполненные драматизмом события, — я и принял предложение Казаку.
Так я стал сотрудником издательства.
Его собственного книжного издательства, попасть в которое мечтал любой обойденный безумием студент исторического факультета Молдавского госуниверситета.
За исключением, разумеется, меня. О чем, возможно, догадывался и Казаку, но понять это я смог лишь год спустя, когда моя зарплата в издательстве дотянула, наконец, до жалованья кассирши в любой из сотен кишиневских банковских касс.
Но для начала меня ждало легкое разочарование: неказистый стол с криво подогнанными друг к другу боковушками из толстого ДСП и потертыми шестами вместо ножек, цилиндрическая форма и специфический диаметр которых наталкивали на мысль о ручке от деревянной швабры. В дээспешные боковые стороны была закована поверхность из толстого стеклянного листа, и вся эта нелепая конструкция занимала чуть ли не половину комнаты. Крохотной — четыре на шесть, не больше — комнаты на втором этаже ветхого здания городского музея, основную часть экспозиций которого составляли такие же тесные комнаты, арендованные мелкими фирмами под офисы.
Повернуться в комнате и в самом деле было непросто — я понял это еще на пороге. Стена справа от входа словно сдвинулась к центру комнаты, и все благодаря нескольким приставленным друг к другу столам с компьютерами, растянувшимся вдоль всей этой стены. Казаку, который вошел первым, из–за чего комната словно еще сильнее съежилась, громко представил меня присутствующим, а затем по очереди назвал по именам двух парней за компьютерами: «Эдуард, Лилиан», после чего показал на стоящего за стеклянным столом парня: «Корнел». Последний сразу насупился, ответив на мою сдержанную улыбку тяжелым взглядом исподлобья. Впрочем, возможно, мне это показалось из–за непривычного освещения: лицо Корнела отражало, в отличие от остальных ребят, не рассеянный, проникающий через окно дневной свет. Освещалось оно настольной лампой, которая, вопреки своему предназначению, стояла не на столе, а под ним, и свет от нее, насквозь проходя стеклянную поверхность стола, придавал взгляду парня чрезмерную выразительность, отчего мое первое впечатление вполне могло оказаться превратным.
Бросив взгляд на потолок, я сразу увидел эпизод из детства. Нас с братом, сидящих на маленьких деревянных стульчиках перед импровизированным экраном из белой простыни. Отец прикреплял ее кнопками к стене, за что нам троим доставалось от мамы, и это, понимаю я теперь, было единственным, что я за всю жизнь могу поставить матери в упрек и, увы, немногое, за что могу поблагодарить отца.
Папа добросовестно пыхтел, поправляя простыню и выдирая кнопки, еще поправлял и снова вдавливал кнопки в упрямую стенку, но складки все равно оставались, отчего, однако, демонстрируемые отцом диафильмы про Пифа и Геркюля — забавного кота и не менее забавного пса (кто из них Пиф, а кто Геркюль, я уже и не вспомню) — не теряли и капли своего волшебного обаяния.
Диафильм, правда размером с два, наверное, моих детских экрана, можно было смотреть, задрав голову, и в тесном офисе Казаку — были бы кадры для высвечивающейся на потолке проекции экрана размером с пропускавший свет стеклянным столом.
Но пока, стоит Корнелу согнуться над столом, на потолке разыгрывается первоклассный театр теней. Вот он кладет в угол стола раскрытый атлас, но на импровизированном экране — лишь черный прямоугольник и разобрать, в карту какой страны уткнулась тень его носа, не представляется возможным, да и попробуй вычислить, глядя лишь в потолок, что он рассматривает карту, а не читает, положим, книгу или журнал. Но еще большая загадка — как он, Корнел, собирается копировать атлас.
А он, вооружившись карандашом, явно собирается переносить содержимое карты на полупрозрачную бумагу, через которую свет лампы на потолке выглядел приглушенно, а прямоугольник атласа уже не чернеет так контрастно. Пожимая Корнелу руку, я, прежде чем обменяться таким же символом знакомства с Эдуардом и Лилианом, успеваю заметить на расстеленном почти во весь стол стекле тонкие линии, характерные дуги и пересечения которых не оставляют сомнений: карту из атласа Корнел будет воспроизводить на единственно пригодной для этого поверхности — на готовой сетке с нанесенными параллелями и меридианами.
— Вон туда садись, — показал пальцем, едва освободившись от моего рукопожатия, Эдуард на последний, в ряду компьютеров, стол. Эдуард был усат и упитан и если бы мне не было доподлинно известно, что Казаку рос единственным ребенком в семье, я с полной уверенностью мог бы сказать, что передо мной братья. Старший и его слегка уменьшенная копия — а Эдуард и вправду был чуть ниже и немногим, но все же худее руководителя моей дипломной работы.
Хотя теперь я должен был привыкать к тому, что Казаку — прежде всего мой шеф, и то, что усадили меня дальше остальных от окна, за компьютер с самым маленьким монитором и с въевшейся в клавиатуру пылью, компьютер, явно переходящий от последнего новичка издательства к последующему, все свидетельствовало о том, что завкафедры был прав. То есть, простите, шеф. Лучшее, что я мог сделать — это поскорее забыть про дипломную и начать все с начала. Смотреть, стоя у самого подножия, на гору, на самой вершине которой, кто знает, на этот раз может и отпечатаются мои следы.
Во всяком случае, неспешно постояв у стола со стеклянной столешницей (Корнел посмотрел на меня взглядом пса, оберегающего от чужака кость), я почувствовал что–то странное. Несоответствие небрежных штришков, которыми Корнел словно переливал из атласа, стремительно сокращая век голубого карандаша, Средиземное море, безмятежно–однотонному — словно настоящее море, это застывшая как в ясный день небесная синева без бурь и штормов — безупречному голубому цвету. Нет, я слышал, что есть такая штука — сканер, с помощью которого любое печатное изображение попадает в компьютер, но дальнейшее превращение — косых штрихов в небесной безупречности синеву, изрядно отдавало мистикой.